calendar

 

Mikhail Shishkin

Biography

Mikhail Shishkin (Moscow, 1961), a former student of English and German, has worked in jobs ranging from street sweeper to translator. Since his literary debut in 1993, the short story "Calligraphy Lesson" which was translated into Finnish and Italian, he has become one of the most widely read and celebrated contemporary Russian authors. A writer of both fiction and non-fiction, Shishkin has been compared with such literary monuments as Tolstoy, Pushkin and Chekhov, and he has been awarded the three most prestigious Russian literary prizes; the Russian Booker, the Big Book Award (twice), and the National Bestseller Award. Since 1995 Shishkin splits his time between Moscow and Zürich. His experience as a translator for asylum seekers in Switzerland became the basis for Maidenhair, his most acclaimed work thus far. The novel was translated into over twenty-five languages and is available in English from Open Letter (2012). In early 2013, Quercus publishes The Light and the Dark, a novel in letters between two young lovers separated in space and in time.

Top

Authors' text

Миша, привет!

Все собирался написать тебе про деда и никак не получалось.

Удивительно, как легко писать чужие мемуары и как невозможно - свои. Помню, как все уговаривал Аллу Федоровну написать о своей жизни, но так и не уговорил. Не понимал, что тут такого сложного - сел и записал, что было. Оказывается, сложно. Даже очень.

В чужих мемуарах ты сначала находишь наощупь образ человека, его дыхание, его голос, интонацию и начинаешь создавать: подбирать под этот образ детали. И из своей жизни, и из чужой, неважно. И получается цельный человек, каким его замыслил.

А тут все не так: детали вспоминаются, а образ ускользает, не выстраивается. Вот чем больше думаю о деде, тем больше понимаю, что совершенно его не знаю. Не знаю, каким он был, чего хотел, зачем прожил жизнь.

Что я о нем знаю? Родился в 1901 году в Одессе. День рождения? Странно, совершенно вылетело из головы, хотя должен же я был его поздравлять, писать открытки или чего-то дарить? Темное пятно. И бумаг, документов никаких не осталось. Где все это? Перед отъездом в Швейцарию я помню, что отдал те альбомы с фотографиями, которые мама перед смертью для нас сделала, брату. Были там и все семейные документы? Ничего больше не знаю.

Может, все так и сгорело в его доме под Александровом? Может, брат что-то вспомнит про деда? Ты его спрашивал? Хотя сильно сомневаюсь, что он что-то напишет...

Про одесское детство деда мне запомнилось, что они с мальчишками в городском саду ловили золотых рыбок на булавки. Сгибали обычную булавку в виде крючка, чтобы не разрывать рыбкам рот. Еще он с гордостью говорил, что Одесса была уже тогда европейским городом и дома там стояли шпалерами. Зацепилось это странное слово. Про трамваи не без гордости рассказывал, что на конечной станции в Одессе был не круг, как в Москве, а просто переставляли стрелки, и вагон катился в обратную сторону.  Тогда мне эта гордость была совершенно понятна, и я тоже сразу испытывал это приятное чувство: в каком же развитом и цивилизованном городе родился дедушка! И мечтал когда-нибудь там оказаться.

В Одессе - добавлю в умозрительных скобках - я впервые оказался в конце 80-х с моим девятым «А» на весенних каникулах, будучи классным руководителем, «отцом-героином». Одесса была хмурая, серая, грязная, убогая, озлобленная, вонючая, обшарпанная, полудохлая. Впрочем, вся страна была в эти годы такой.

Мой дед, Георгий Корнильевич, родился в семье рабочего железнодороных мастерских. Помню, что, когда жили уже на Пушкинской, я держал в руках рабочую книжку Корнилия Гречишко, в которой каждую неделю записывался его заработок. Детей в семье было, если не ошибаюсь, девять. Все - на зарплату рабочего - получили образование. Дед учился в реальном училище. С таким количеством братьев и сестер, у него должно было быть огромное количество родственников, а у меня - всякоюродных дядь и теть. В памяти остался только странный старичок, похожий на деда, только высохший - брат Семен, приехавший на похороны. Почему дед не поддерживал близких отношений со своими ближайшими родственниками? Темное пятно. Спросить уже давно не у кого. Остается только догадываться: погибли, эмигрировали, пропали. Времена были самые-пресамые для того, чтобы сгинуть бесследно или перестать общаться.

Какие-то странные мемуары у меня получаются. Обычно воспоминания - это собирание, обретение, сдача на хранение, а тут реестр потерь и утрат. Собрание темных пятен.

Ничего не знаю тоже про мать деда, жену Корнилия. Еще пятнышко.

А дальше прыг-скок по времени, и уже помню старую полуслепую фотку, на которой были запечатлены у орудия красноармейцы. Один из них - мой дед. Как он попал к Буденному? А главное, зачем? Неужели был юным мечтателем? Или попал под призыв? Дед участвовал в 20 году - значит, ему девятнадцать - в польском походе.

Запомнился его рассказ, как начался обстрел и все бросились на землю. Потом дед - тот мальчик в возрасте Кости сейчас - встал, а тот, кто лежал рядом с ним, нет.

На той войне он познакомился со своей будущей женой Розалией Григорьевной Волович. Тоже одесситкой. Она его была на несколько лет старше и знала, что она делает в Красной Армии - освобождает человечество. Бабушка Роза. Она с юных лет стала революционеркой, ушла из семьи, порвала со своим еврейским прошлым. В армии была машинисткой. Печатала, наверно, приказы о победах и расстрелах. Кто ж теперь узнает, что она там печатала. Где та армия, где те приказы, где та пишущая машинка?

А вот я сижу здесь в Брюсселе, смотрю в окно на опустевший к ночи Oude Graanmarkt, и пишу для тебя, Миша, о Георгии и Розе. И никто на свете о них нигде никогда больше не вспомнит.

И только я знаю, зачем они там встретились в том бессмысленном польском кровопускании - чтобы родить потом мою маму. И чтобы та родила меня. А еще через много лет родился ты. Наверно, это единственное оправдание тем ее приказам.

После войны они вернулись в Одессу, но ненадолго. Вся Одесса дружно в двадцатые отправилась в Москву. Дед учился на геодезиста. Бабушка - на детского врача.

Не передать, как захватило дух, когда мне, лет в семь или восемь удалось попасть на наш огромный чердак дома в Удельной. Залежи всевозможного и невозможного - под толстым слоем пыли. Вспомнил это потому, что там было несколько огромных ящиков с книгами, которые, если открыть и листать, тяжело дышали гнилью в лицо. В одном ящике были какие-то допотопные учебники сопротивления материалов и прочей белиберды, а в другом такие же допотопные учебники по медицине. Помню, как не мог оторваться от пособия по гинекологии и акушерству двадцатых годов - с бесконечными фотографиями уродств и неправильно рождающихся младенцев. Это воспоминание я отдал моему Александру Васильевичу во «Взятии Измаила».

Чтобы закончить с Одессой: дед рассказывал, что у него был роскошный альбом, выпущенный к столетию города. Он предложил его Ленинской библиотеке. Там с благодарностью приняли подарок. Помню, что я уже тогда подумал: лучше бы он оставил этот альбом мне... С другой стороны, для книжки, может, так и лучше. Ты же видишь, в нашей семье вещи не жильцы.

После окончания института его, как молодого специалиста послали в Среднюю Азию строить каналы. В моем детском сознании остались лишь две картинки.

В пустыне дед встретился со змеей, которая встала свечкой - вижу его руку, показывающую, как именно поднялась и смотрела на него змея.

На дороге лежал голодающий в рваном халате, и дед, идя на работу, дал ему кусок хлеба. Когда дед возвращался с работы, тот человек лежал на том же месте мертвым с полусъеденным куском, тем самым.

Воскресни дед хоть на день, я бы его обо всем порасспросил. Замучил бы, но все выжал, всю его жизнь. А так от нескольких лет прожитого осталась только змея-свечка, да какой-то безвестный доходяга, который уже при жизни не был никому нужен.

Еще дед был на Днепрогэсе. Зачем-то он рассказывал мне, как перекрывали Днепр: опускали на дно деревянные срубы и засыпали их камнями. Оказывается, я носил в себе всю жизнь это никому не нужное знание. Ну вот, Миша, передаю его тебе.

18 декабря 1928 года у них родилась дочка. Ирма. Еще были в моде немецкие имена.  В паспорте мама так и осталась всю жизнь Ирма Георгиевна, но все ее называли Ириной.

У Розы были сестры - Ида и Берта. С родственниками, в отличие от мужа, бабушка Роза как раз поддерживала отношения. И ту и другую я еще застал, правда они в моей жизни были почему-то бабушкой Лидой и тетей Бебой. Одна жила в Запорожье, другая на Сахалине, потом в Ульяновске. Но я не буду сейчас отвлекаться от рассказа о том, что знаю о моем деде.

Перед войной он стал работать на армию - строить аэродромы. Где они жили в Москве - не знаю. Но в конце 30-х дед стал строить дом в Удельной. Тот самый дом, в котором я проводил потом каждое лето. Адрес замечательный: Солнечный тупик, дом 2А.  Улицы вокруг были вполне дачные: Полевая, Песочная, Солнечная. В детстве в Солнечном тупике мне не виделось ничего странного.

На строительство нужны были деньги, и бабушка Роза завербовалась на два года вольнонаемным врачом на Колыму. Вот так. В Магадан тогда ездили и добровольно, на заработки. В 40-м году она уехала. Маме было 12. С началом войны вернуться оказалось невозможным. Бабушке Розе пришлось остаться в Магадане. Вернулась только в конце войны, когда маме было уже 16.

Дед был в армии. Провоевал всю войну, вернулся капитаном. Хотя слово «провоевал», как я теперь понимаю, вряд ли тут уместно. Он строил полевые аэродромы, то есть всегда был в тылу. Что не помешало ему получать ордена и медали, которые хранились в ящике стола, всегда запертом. Я упрашивал его дать поиграть с ними. На похоронах, хорошо помню, они были на подушке, приколоты к моей любимой думке. И где они теперь? Темное пятно все разрастается.

Моя мама оказалась в войну одна - отец на фронте, мама в Магадане. Рассказывала, что какую-то тетку попросили за ней присматривать. Что за тетка? Бог знает. Дом был недостроен. Мама говорила, что зимой утром она вставала в школу и, чтобы умыться, сначала должна была снять льдинку с замерзшей воды.

Перед смертью мама попросила купить ей альбомы и стала в них наклеивать фотографии, которые до этого скапливались в полиэтиленовых пакетах пачками. Подписывала каждую. Для нас. И еще стала писать что-то вроде воспоминаний. Несколько страничек. Я читал - там было про то, как сразу после войны она поехала в Киев к родственникам, это скорее всего была семья бабы Лиды. Описывала, как там все жили в землянках, но были счастливы. Или это та девушка была счастливая, потому что нельзя не быть счастливой в 16 лет? Где теперь те ее воспоминания? Сгорели? Темное пятно.

Когда бабушка Роза вернулась с Колымы, мама была уже совсем взрослой. 12 и 16. Смогли они снова найти друг друга, мать и дочь?

Мама говорила, что ее мама никогда не рассказывала ей о том, что с ней было в Магадане. Ни слова. Родители ее охраняли незнанием. Спасали. Так она и выросла советским ребенком, без другой информации. И все равно все знала? Ведь нельзя же было не знать.

После войны дед служил в Москве, в Министерстве обороны, но карьеры, похоже, не сделал. Бабушка Роза работала педиатром в поликлинике.

Помню, как в Матвеевской, значит, я в 4 классе, мне 10 лет, мама сидит за столом и разбирает на столе какие-то фотографии. Я тыкаю пальцем в кого-то, спрашиваю, кто это? И вдруг вижу, что у мамы слезы на глазах. «Это моя мама. Твоя бабушка Роза». Мне стало так не по себе! В тот момент вдруг очень остро почувствовал, что моя мама тоже когда-нибудь умрет.

Бабушка Роза умерла весной 1953 года. У нее был рак. Мама мне рассказывала, как ездила в больницу. Как раз по радио раскручивалось «дело врачей». В палате лежали умирающие женщины, и с утра до ночи работало радио. Бабушка Роза жаловалась, что соседки по палате на нее кричали: «Это ты, жидовка, наших детей травила!» Мама как раз начала работать в школе, приходила в больницу сидеть с тетрадками. Бабушка Роза плакала от унижения и обиды, и моя мама ничего не могла сделать. Сказала, что сама плакала и старалась только, чтобы слезы не падали на тетрадки.

Дед остался вдовцом в 52 года.

Мама скоро вышла замуж за моего отца. В 1955 у них родился сын, мой брат Саша. Жили все в Удельной. Сосед работал фотокором в журнале «Здоровье». Очень живо вижу перед глазами фотографию на обложке: счастливая семья Шишкиных с первенцем Александром. Может, действительно, они были первые годы счастливой семьей? Сколько себя помню с самого начала - они только и делали, что ругались и разводились.

Вдовцом дед ходил недолго. Он женился на женщине с двумя дочерьми и привез их в дом в Удельной. Тетю Нину я хорошо помню, и Марину, и Таню. Фамилию его вторая жена оставила свою - Земетчинская. Она работала в сберкассе в Удельной, в большом деревянном доме за станцией, в котором было все: и почта, и кинозал, и сберкасса, и собес, и Бог знает, что еще.

Карьеры в Минобороны дед, как я уже сказал, не сделал, и при первой возможности вышел на пенсию. В 1961году мир изменился, по крайней мере для меня. Я родился. Мама кормила меня только пару месяцев, дома ей не сиделось - ждала школа. Родители попросили мать отца, Любовь Николаевну, приехать и заняться мной. Так в доме в Удельной появилась моя бабушка. Собственно, с этого момента начинаются уже мои собственные воспоминания. Каждое лето в детстве я проводил в Удельной, и для меня было естественно, что там меня ждали мои бабушка и дедушка.  Удивиться тому, что они между собой не были мужем и женой, в мой детский ум не приходило. Для меня все было просто: в Удельной жили бабушка и дедушка, а еще тетя Нина с дочками. Второй брак у деда не сложился, но, как это было принято в той стране, ставшие друг другу чужими люди, продолжали жить вместе за неимением возможности разъехаться.

Странно, вспоминаю деда и в памяти всплывают два разных образа. Дедушка из детства - мой товарищ для игр. И дед из моего отрочества, когда начались его болезни - непонятный, отгородившейся своей болезнью от мира, неопрятный, угрюмый.

Вот отрывки из памяти, без какого-либо порядка, просто, что приходит первым в голову.

Мы играем в футбол на дорожке ведущей мимо террасы к крыльцу. То есть бьем по огромному детскому мячу, всякий раз улетающему в цветы.

Он ведет меня гулять - по Солнечной, потом сворачиваем на Горячего и идем влево к военному городку (трехэтажные дома построили немецкие военнопленные), видим самолет (недалеко аэропорт Быково), и заходим в гости к тете Клаве. Меня поят чаем с конфетами. Что за тетя Клава? Что у них там с дедом было?

Мы сидим на скамейке под черемухой, дед отрывает большие листы с сирени, кладет их сверху на кулак и бьет ладонью - получается оглушительный хлопок, приводящий меня в восторг.

Там же, на той же скамейке рассказываю ему, как ходил на станцию, встретился там с чертями и что со мной произошло. Дед все расспрашивает, и мне приходится выдумывать приключения еще и еще.

У меня в гостях соседская девочка Маша, мы в песочнице, я показываю ей мою крепость и как по мосту едет машина - коробок, тоже с песком и двумя воткнутыми обгорелыми спичками, генералом и шофером. Дед сидит в своем кресле на крыльце и читает газету. Маша хохочет и нечаянно, но я-то знаю, что специально, рушит мой с таким трудом построенный мост. Я отпихиваю ее так, что она падает на спину, сверкая своими розовыми трусиками. Дед вскакивает и кричит: «Не сметь бить девочку! Миша, не сметь бить девочку!» Кажется, он никогда так до этого не кричал на меня, потому что я пугаюсь. Но с девочками в школе я и после этого дрался. Иначе как-то не получалось.

Мы с ним все время во что-то играли. У нас был бесконечный чемпионат Удельной по шашкам. А еще раньше мы играли в кубик. Устраивались за круглым столом в саду, у куста жасмина, расстилали газету. По очереди подбрасывали кубик, и дед записывал на краю газеты, на белом поле, у кого сколько выпало. Потом подсчитывали очки. Он все хотел, чтобы я считал, а мне было это скучно.

В нижних ящиках его книжного шкафа хранились всевозможные мелочи, вызывавшие восхищение - старые перья, всяческая канцелярия, ножичка, бритвы, игральные карты, непонятные предметы и бумажки, а главное - моя любовь: трофейный фонарик, в котором лампочку можно было задвигать синим стеклом. Сейчас и не знаю, что меня больше привлекало, сами предметы или особенные слова, которыми они обозначались.

Еще я обожал смотреть в дедушкин трофейный бинокль. Дед часто, когда сидел в своем кресле на крыльце террасы, наблюдал в этот бинокль за птицами.

Жарким днем брат зовет меня в заросли малины у забора перед душем. Мне лет 5-6, ему соответственно 11 или 12. Он берет с меня клятву молчать. Я клянусь. После этого он показывает мне настоящий пистолет, который нашел где-то у деда. Счастье и любопытство настолько переполняет меня, что за обедом спрашиваю дедушку, было ли у него на войне настоящее оружие. Брат бьет меня больно ногой под столом, но я уже не могу остановиться и прошу дедушку рассказать про пистолет. Не помню, бил ли меня после этого брат. Но если и бил, то это было, очевидно, настолько рядовым событием, что я не запомнил. Пистолет после этого больше не видели ни я, ни брат.

Запомнилось, как я обратил его внимание на то, что фотография в газете состоит из точек, и дед стал мне объяснять, что весь мир состоит из таких точек - атомов. Это я понял. А когда попросил объяснить про атомную бомбу - то из его объяснений ничего не понял. Может, он и сам не знал, почему эта точка взрывается.

По вечерам все собирались в его комнате смотреть телевизор. Это был какой-то допотопный прибор, кажется «Заря». (Как интересно писать мемуары в эпоху интернета! Вот погуглил ту нашу «Зарю» и вуаля: http://www.rw6ase.narod.ru/000/tw/zarja_tw.html ) Только у нас он был какого-то голубовато-металлического цвета. Он долго раскочегаривался, «грелся». А во время грозы телевизор обязательно отключали. Дед смотрел телевизор и ел свой творожок - его обычный ужин. Белую миску с творожком всегда ставили сначала на батарейку у окна - разогревать.

Чем он занимался все время, когда не играл со мной? Понятия не имею. В моей памяти он все время сидел на крыльце в кресле с газетой. Почтальон засовывал газеты, свернутые трубочкой в ручку двери на террасу. А зимой дед никогда не читал холодные газеты, ждал, когда согреются.

Был ли он образованным человеком? Тоже, как ни странно прозвучит, не могу ответить. Читал ли он книги? Не помню. В его комнате стоял огромный старинный шкаф с прекрасной  по советским временам библиотекой, которой потом пользовался я, читая все подряд. Особенно любил неподъемные тома «Всемирной истории». Разумеется, он читал. Помню, как я в классе, наверно, шестом не мог оторваться от «Петра Первого» Алексея Толстого, а дед сказал, что он тоже в свое время не мог оторваться. Дед прочитал роман, когда тот только что вышел, значит, в 1934 году. Рассказал, что привез с собой журнал из Москвы после работы, стал читать и не смог остановиться, пока не дочитал до конца. Очевидно, речь шла о первой публикации, когда это еще была «повесть».

Он обожал оперы и мог напевать арии из них без конца, не обладая ни голосом ни, кажется, и слухом. Но это сейчас такое знание является показателем определенного уровня культуры, а тогда операми пичкали с утра до ночи по радио, и выбора особого не было.

Еще такие странные детали вспоминаются, которые тогда почему-то не казались странными. Он обедал всегда один и ел сначала второе, а потом первое. Вот зачем я это помню, а еще и здесь записываю?

А вот какое-то совсем раннее воспоминание - в комнате, где потом жила тетя Нина, стоит елка, и мы все водим хоровод. Так странно быть участником жизни, о которой ничего толком не знаешь. Может, они все кругом были счастливы? Я-то точно был.

Это все приятные воспоминания. Теперь начинаются малоприятные.

Дед и так был домоседом, а после операции вовсе перестал куда-то выходить. В животе ему прорезали дырку, вставили туда резиновый катетор, по которому моча стекала в бутылку. Так он с этой бутылкой в мешочке и проходил все свои последние годы.

Меня всегда посылали в аптеку за всякими лекарствами - я летал по Удельной на велосипеде - и теперь я стал привозить еще бутылки риванола, которым промывали  его дырку.

Дед очень изменился, стал медлительным, грузным, хмурым, необщительным. От него все время исходил запах мочи. Может, это его мучило, и он не хотел, чтобы другие были рядом с ним и чувствовали этот запах?

В последние его годы я уже что-то соображал и поэтому не любил приезжать в Удельную из-за постоянного ощущения скандала. Ругались все. Дед с тетей Ниной. Бабушка с тетей Ниной и дедом. Отец, когда приезжал, всегда напивался, и они ругались с дедом. Брат, когда приезжал, ругался с отцом. У мамы были более чем натянутые отношения со второй женой деда и ее дочерьми. Хотя к этому времени они уже вышли замуж и разъехались. Как-то так получалось, что я был единственным, с кем никто не ругался. У меня были хорошие отношения со всеми, и, наверно, от этого в доме устанавливалась хотя бы видимость нормальной обстановки. И мне за это доставалось всегда от брата: «Мишеньку все любят!» Не знаю, почему так получилось. Ужасно хотелось, чтобы не было скандалов, чтобы все жили в мире, чтобы была настоящая дружная семья. А ничего этого не было.

Дед старел стремительно, с каждым годом становился все беспомощнее. Навсегда остался в памяти тот вечер, когда я вечером читал что-то перед сном и вдруг в его комнате что-то тяжело упало, раздался грохот, звон. Я прибежал и увидел деда на полу в зловонной луже жидкого кала со спущенными штанами, перемазанного, испуганного.  Он смотрел на меня молча, и в его взгляде было столько боли от унижения, столько отчаяния!

Уборная была во дворе, а дед ходил на ведро, на которое сверху клал деревянный кружок. И вот кружок соскочил, ведро опрокинулось, бутылка с мочой разбилась. Прибежали тетя Нина, бабушка, мы стали поднимать его, а сделать это подростку и двум старым женщинам было не так просто, такой он был тяжелый. Мы все сами перемазались, ноги скользили в жиже, звенели стеклянные осколки. Кое-как положили его на кровать, перепачкав белье. Потом долго все отмывали.

Помню, что никак не мог избавиться от запаха - и помылся, и переоделся, но руки все пахли его испражнениями.

Носил все в себе, пока эта сцена не стала частью «Взятия Измаила».

Последние год-два перед смертью он совсем опустился. Помню его всегда небритым, с трясущимися руками и щеками. На голове вечный берет. Мне кажется, он избегал уже общения вообще со всеми и со мной в том числе. Наши разговоры ограничивались моими оценками в школе.

Он умер зимой. Я был в восьмом классе. Приехал к бабушке и дедушке на каникулы, хотя в этом возрасте - мне было тринадцать, в январе исполнилось четырнадцать - поездки на дачу были уже семейным долгом, а не радостью. В этот раз со мной приехала и мама, наверно, ей позвонила бабушка и сказала, что дела плохи. Брата, конечно, с нами не было.

Дед, как обычно, лежал в своей постели. Но взгляд его был какой-то совсем другой, новый, я раньше этого взгляда не знал. Бабушка мне шепнула в коридоре: «Вот, Миша, дедушка наш - не жилец». Она уже знала этот взгляд, а для меня это было впервые. Во мне все возмутилось против нее: «Ну как ты можешь!» Она в ответ тяжело вздохнула.

Дед уже не разговаривал, ему было совсем плохо. Вызвали врача. Вызов скорой в то время тоже было приключением. Нужно было бежать на почту на другую сторону железной дороги, там были телефонные кабины. Послали вызывать скорую меня. На том конце провода все никак не могли поверить - голос-то мальчишеский - задавали всяческие вопросы, проверяли . «А то звонят хулиганы, скорая приезжает, а никакого больного нет!» В конце концов я как-то сумел их убедить, что я не хулиганю. Пообещали послать машину. Машина ехала целый час - из Раменского? Причем нужно было стоять на углу Солнечной и нашего Солнечного тупика, чтобы они не заблудились. В тупик машина не поехала, там все было завалено снегом и шла только натоптанная в сугробах тропинка. Мы пошли  пешком - врач сунул мне свой чемоданчик, оказавшийся ужасно тяжелым.

Меня удивило, что врач говорил с дедом каким-то наигранным бодряческим тоном, как с ребенком. Дед ничего ему уже не отвечал, только смотрел на него все тем же пристальным взглядом. Дед задыхался, у него был жар, воспаление легких. Врач сказал, что здесь, в домашних условиях, ничем он помочь не может, нужно забирать в больницу. Врач уехал, за дедом должна была приехать другая машина. Стали его собирать, выяснилось, что нет теплых носков. Меня послали в магазин на станцию за носками. Перед тем, как бежать в магазин, я зашел к дедушке. В комнате никого больше не было.

Его трясло, кровать ходила ходуном. Лоб сверкал от пота. Руки дергались. Он скосил глаза и смотрел на меня. Хотел что-то мне сказать, но вместо слов его горло выдало какую-то странную трель. Так под эту трель я и ушел. Помню, как бежал за этими дурацкими носками. Когда вернулся минут через двадцать, дедушка уже умер.

Вот написал и почему-то впервые подумал о том, что за этими носками меня специально послали, чтобы я не видел смерти. Думали, пока я туда, пока обратно, много времени пройдет. А я мчался, что есть мочи. Но сам момент смерти я, действительно, пропустил.

Помню, что я плачу у бабушки в комнате на моей кровати, а рядом сидит мама и гладит меня.

Все тогда делали сами. Обмывать тело позвали помогать соседку. А меня в тот же вечер отправили в Москву.

Деда положили на стол на террасе. Она не отапливалась. На террасе складывали осенью яблоки в ящиках. После морозов яблоки становились темными. Я ужасно любил замороженные яблоки. Когда оттаивали, они растекались во рту, сочные, сладкие. Дед никогда мороженые яблоки не ел.

Похороны были в воскресенье. Я тогда играл в гандбол, три раза в неделю тренировки, а по воскресеньям игра. Наша школьная команда заняла  в тот год третье место в чемпионате Москвы. До сих пор горжусь, что ли? Я сказал тренеру Славе,  что не могу прийти на игру из-за похорон. Наши тогда проиграли. Я был левым полусредним и всегда в прыжке забивал голы после девятиметрового. Это была очень важная игра. Если бы не проиграли тогда, заняли бы второе.

Те два или три дня перед похоронами я на все смотрел как в иллюминатор какого-то батискафа. Как они все тут живут и не знают чего-то важного? А вот я теперь знаю. Или они тоже все знают? Тогда почему делают вид, что ничего не знают?

День похорон был солнечный, началась оттепель. Снег хорошо лепился. Помню, как мне неприятно было, что брат затеял, пока все собирались, кидаться снежками. Приехали какие-то люди, которых я совсем не знал, но в основном пришли соседи. Мама пригласила помочь нести гроб еще нашего соседа Павлика с 13-й Парковой, дядя Игорь тоже оказался в это время в Москве - сын тети Бебы из Ульяновска. Эти люди не имели к деду вообще никакого отношения. А вот его брат Семен, которого я в первый и последний раз тогда увидел, как-то быстро и незаметно исчез.

Когда перекладывали тело в гроб, я поднимал его за бедро - меня поразило, что дедушкино тело стало твердым и звонким, будто это не человек, а фигура изо льда.

Запомнилось, как тетя Нина сказала: «Ну вот, он хотел, чтобы на его похоронах играли Шопена! Поставила пластинку, а все разбежались!» Люди входили, уходили, а пластинка играла вальсы Шопена в пустой комнате, солнечной, непривычно холодной из-за открытой настежь на террасу двери.

Наконец, понесли гроб, совершенно неподъемный. Мне сказали нести вместе с Павликом крышку, чтобы нам было полегче. Эту крышку до автобуса мы еле дотащили. В Солнечном тупике, когда таял снег, всегда стояло воды по колено, и вот во время тех похорон все проваливались в снежную мокрую жижу.

Хоронили на кладбище в Малаховке. Деда положили в могилу к бабушке Розе.

Когда закрывали гроб крышкой, нужно было подойти и поцеловать. Я подошел. Но поцеловать так и не смог. Я должен был поцеловать что? Это ведь больше не было дедушкой. Так и не смог себя заставить.

Гроб выскользнул, лег как-то криво. Когда забрасывали могилу песком, мама заплакала. Я обнял ее, не знал, что сказать. Она тихо вздохнула: «Вот же здесь должна лежать моя мама, а от нее ничего не осталось за 23 года.» Помню, что тогда вдруг задумался, может ли за это время гроб с телом человека так разложиться, чтобы ничего не осталось? Ведь не может же? Значит, они вырыли могилу где-то рядом. На старых кладбищах соседи все время друг друга теснят. Вполне вероятно, что рабочие чуть передвинули полузабытый памятник с оградой, чтобы дать место вновь прибывшим. Кто знает?

На кладбище все намерзлись, приехали голодные, усталые. На поминках ели блины, пили водку. Народ согрелся, повеселел, на другом конце стола рассказывали анекдоты, хохотали. Мне от всего этого было ужасно больно. Я еще не знал, что на похоронах нужно веселиться.

Помню у меня на Щелковской дедушкин трофейный фонарик. Его бинокль, в который я вглядывался вечерами в чужие окна.

Где все это?

И что осталось в песке Малаховского кладбища от деда? 37 лет прошло.

Вот, Миша, попытался тебе написать о твоем прадеде, и выяснилось только то, что я о нем ничего не знаю.

Все впитывает в себя темное пятно, бежит, как чернила по промокашке.

Ничего я о том человеке не знаю, кроме того, что я его любил.   

Top
Passa Porta
21.10.13 > 18.11.13
Villa Hellebosch
23.09.13 > 21.10.13

Bookmark and Share Back